иллюстрация Нины Фрейман
НАЧАЛО
Иногда я забываю, что первый раз попала в больницу, когда мне было семнадцать лет. Но теперь воспоминания о той госпитализации догнали меня: в нашей палате появилась новая, очень молодая жительница. Ее загадочное прибытие в полночь удержало меня в возбуждении до позднего утра следующего дня, когда лечащий доктор пришла опрашивать новую пациентку. Небо, самолет, девочка: поздний перелет, очень далекий город, восемнадцать лет, одна здесь... Я давно не боюсь диагнозов, но истории про болезни в юном возрасте все еще делают больно. Мне не было ее жалко – меня охватывал ужас; одновременно хотелось что-нибудь разбить (бессильная ярость!) и защитить эту девочку (как?) от всего, что произошло с ней и произойдет. Что это со мной? Я же не боюсь диагнозов и трудностей и готова принимать несправедливость?..
Ах да, это я возвращаюсь к началу истории моей болезни, и в голове строится мост между личной и чужой историями.

Глядя на свою соседку, я понимаю, что моя первая ночь в больнице по уровню стресса вполне может конкурировать с ее появлением здесь. Я приехала на отделение поздно вечером, потому что дожидаться утра было опасно: показатели крови были катастрофически низкими. Дежурный реаниматолог взял меня за руку – так я узнала, что вообще-то мне лучше не передвигаться самостоятельно. Первый человек, которого я увидела на пути к палате, – ребенок ростом по пояс мне и... без волос. Я чувствовала себя настолько плохо, что никакие сильные эмоции не могли мной управлять, но тревога и необратимость происходящего встали с двух сторон от меня и шли рядом до самой койки реанимационной палаты. Здесь к ним присоединилась суета: вокруг меня завертелись люди, которые говорили, что кровь у меня плохая, что двигаться нельзя, что надо вот то и это, ругали мою маму за то, что я в таком запущенном состоянии.
До того, как пребывание в больнице стало рутиной, я только и успевала удивляться.
Удивительно было, что существуют в городе и другие врачи, кроме стоматологов и терапевтов; что дети болеют не только простудой и гриппом; что в моем теле есть какая-то проблема, до которой можно достучаться только постоянным проникновением игл в кожу и кости; что в больнице можно жить, как в большой коммунальной квартире; что я не хожу в университет и не гуляю с друзьями, а занимаюсь сомнительными вещами вроде лежания на койке, наблюдения за тем, как в меня вливается чужая кровь из прозрачного пакета; что у меня из-под плеча теперь торчит трубочка, к которой подключают капельницы. Это все было очень удивительно, а потому не трудно. В начале пути дни не были похожи друг на друга, и постоянно казалось, что это ненадолго. А если ненадолго, то пусть будет и так.

Трудно стало, когда мне наконец поставили диагноз. Он поддался врачам не сразу – видимо, многое было неочевидно для них, – но заболевание в итоге оказалось не злокачественным, не самой тяжелой формы. Новое имя большой беды приносило облегчение, но большую его часть забирало понимание, что за пару дней меня не вылечат. И за пару недель. И за пару месяцев. В итоге я взяла академический отпуск и обреченно погрузилась в больничную жизнь.
Жизнь на отделении – бытовой порядок небольшой коммуны, закрытое сообщество людей, объединенных обстоятельством болезни.
Небольшие комнаты, общие коридор, кухня и игровая, крыльцо, на которое мамы и доктора выходят курить, – и вот мы знаем друг о друге почти все. Новости о самочувствии носятся из палаты в палату. По утрам мы общаемся с врачами, днем лечимся и гуляем (кому как позволяет график), а вечерами предаемся сомнительной философии, которая в больничных условиях имеет одно направление: жить тяжело, но надо бороться. Мы знаем, у кого какие сложности после терапии, кого перевели в реанимационную палату, кого выпишут. И уж конечно невозможно было скрыть (да и не нужно было), что очередная ночь унесла чью-то жизнь. Мы позволяли себе немного эмоций, но быстро переступали эти пороги и продолжали балансировать: анализ, капельница, прогулка…

Больница вырвала меня из радостной студенческой реальности и отсоединила от друзей. Они, конечно, приходили ко мне часто, мы общались в социальных сетях и по телефону, но этого слабого контакта не хватало. На пороге совершеннолетия мало кто умеет творить отношенческие чудеса на расстоянии, и если дружеская связь зародилась совсем недавно, при отсутствии постоянного общения интерес может быстро пропасть. Кроме того, я почти всегда встречала гостей с радостью и провожала с болью: они приходили и уходили в свою большую, настоящую жизнь, уходили учиться, путешествовать, искать любовь, строить отношения. Мне было душно, обидно от того, что кто-то после разговора со мной, опухшей и бледной, полетит на свидание, а я останусь здесь, среди опасно больных детей и утомленных взрослых, такая же опасно нездоровая и утомленная.
Мы – дети от нуля до восемнадцати – не могли и не должны были становиться командой, поэтому было очень одиноко.
Очень тяжело я переживала зависимость от мамы. Все-таки предыдущие несколько месяцев я была беззаботной первокурсницей (в больницу попала в середине января, не успев сдать сессию), которая обладает большой свободой и никак не может быть привязанной к родителю в физическом смысле, это же очевидно. Было трудно, почти невозможно мириться с тем, что за тобой круглосуточно следят, не дают сделать лишнее движение, все время разглядывают, «как бы чего не вышло»... Позже догнала мысль о том, насколько маме было трудно, но тогда все это казалось неправильным. Я должна учиться, гулять, дружить, любить... А не вот это все, не с родителями, особенно сразу после того, когда только-только начала от них отделяться. Я была одной из самых старших пациенток, многое видела и понимала, но возраст не помогал найти опору внутри себя. Мы – дети от нуля до восемнадцати – не могли и не должны были становиться командой, поэтому было очень одиноко. Я наблюдала за младшими – особенно много было пациентов-пятилеток, – болела за них и завидовала. Им тяжело, они опутаны трубками капельниц, ежедневно впитывают огромные дозы токсичных препаратов – так не должно быть, они же маленькие! Но как они счастливы даже здесь: им хорошо, если нигде не болит и если мама и папа рядом. Мне таких условий для спокойствия и счастья не хватало. Я уже так не умела. И замечала: маленьких по умолчанию любят больше, и, даже не смотря на то, что мы тут все – дети, в очереди за вниманием и заботой я окажусь последней. Потому что мне семнадцать, а не пять.

Все это сильно действовало на нервы. И, как назло, никто из старших не мог объяснить мне, что все это значит, зачем нужно и когда закончится. Ворочаясь на койке, я взращивала внутри стойкое ощущение несправедливости, и никто не мог меня от него освободить.
И очень трудно почему-то вспомнить, было ли там что-то хорошее и светлое.
Кажется, внедрялось иногда. Появился, конечно, любимый доктор. Приходили волонтеры – такие интересные, открытые люди. Что-то красочное всегда происходило в игровой комнате. Друзья приносили хорошие новости, приятные подарки. За окном менялась погода: движение от зимы к весне было очень заметным и обнадеживающим. И лечение мое медленно, но верно давало результаты: в середине мая я получила возможность жить дома.

Дома было гораздо лучше, но связь с душным больничным миром не прерывалась. Я часто ездила в больницу сдавать анализы и получала новости о жизни отделения. Времени и поводов думать о жизни и смерти, причем о жизни своей, а смерти чужой, было много. Я понимала, что моя жизнь в кольце безопасности, а вот те младшие, к сожалению, уходят... И это тоже – большая несправедливость. Мир рушился, и в его беспорядочных обломках трудно было раскопать опору для веры. Я возмущалась, отчаянно писала стихи, изводила себя словом «никогда», которое было для меня синонимом смерти... Но возраст все-таки диктовал свои правила, и постепенно я начала выходить на прежний маршрут. Со временем привыкла ко всему – препарату, который постоянно принимала, частому контролю анализов, наблюдению в центре им. Горбачевой. И замаячила надежда, что со временем все это вообще исчезнет.

К сожалению, не исчезло, по-прежнему бегает за мной. Вот и теперь догнало: моей соседке восемнадцать – всего на год больше, чем было мне, когда я заболела. Мне трудно, глядя на нее, удержаться от воспоминаний и проекций. Когда мне было семнадцать, я была плохо подготовлена к такому опыту. Рядом не находилось мудрых наставников и адептов позитивного, созидательного мышления, поэтому было очень трудно, и пребывание в больнице воспринималось как крупная неудача.
Я уговариваю себя не строить мосты: за восемь лет я изменилась, и девочка на меня не похожа, история у нее другая.
Но срабатывает материнский инстинкт – очень хочется позаботиться о ней, подсказать, помочь. Беда только в том, что защитить я ее не могу, как не могу защитить и саму себя. В нашей судьбе никакая защита не работает, и в этом смысле за прошедшие восемь лет в моих ощущениях кое-что не изменилось. Я по-прежнему ощущаю беспомощность перед всеми развернувшимися обстоятельствами.
Но я никогда уже не смогу думать, что мир несправедлив. Потому что знаю: этот опыт наполняет меня, и ответная благодарность перекрывает разрушительные эмоции.
Made on
Tilda